ГлавнаяСтатьиЕдиница измерения: Неотложный ответ (рассказ)
Опубликовано 28.02.2017 в 15:04, статья, раздел Слово, рубрика Читальный зал

Единица измерения: Неотложный ответ (рассказ)

Книга Андрея Колодина «Единица измерения» в своем бумажном виде появилась в нашей редакции как подарок автора. Прочитав ее, что называется, от корки до корки, мы сочли необходимым по собственной инициативе расширить читательскую аудиторию доступным нам способом. Получив на то согласие Андрея Ивановича, предлагаем и вам, уважаемые «подписчики» интернет-журнала «Область культуры», разделить с нами впечатление от прозы и стихотворений, вошедших в этот сборник, ставший своеобразным авторским творческим отчетом. К тому же, как выяснилось, книга оказалась заведомым раритетом – первой и пока единственной в стране, где литературные тексты иллюстрированы авторскими фотографиями. Напомним: А.И.Колодин – основатель и художественный руководитель хорошо известного в нашем городе Дома творческой фотографии «МЫ» имени Александра Овчинникова.

Об авторе

Андрей Иванович Колодин родился в 1952 году под Ленинградом в семье офицера Советской Армии. В возрасте четырех лет становится новгородцем, считает это счастливым обстоятельством в своей жизни. Здесь, в Великом Новгороде, происходило его профессиональное и творческое становление: работа журналистом в газетах и на телевидении, литсотрудником в писательской организации. Здесь же произошло его воцерковление, «предсказанное» им самим в своих ранних произведениях.

«Единица измерения» - это сборник, который включает в себя повесть «Причуда», рассказы, миниатюры и стихи разных лет, большая часть которых ранее не публиковалась. Книга иллюстрирована авторскими фотографиями.

ОТ АВТОРА

Моим детям:

Ивану, Летиции, Марии, Полине.

Посадить дерево, построить дом, вырастить сына – это не вполне о Вашем покорном слуге. Дерево, правда, сажал – еще в школьные годы. Надеюсь, прижилось. Сына еще не вырастил, однако уже растет, долгожданный! С домом все гораздо сложнее оказалось… (хотя «дом» и «жилплощадь» - все-таки не одно и тоже). Ну вот и подумалось: пусть вместо дома будет эта книга в наследство детям (а равно и внукам, точнее – внучкам – их уже тоже четверо!).

Может, кому-то эта замена покажется неравноценной. И все же, думается, написать книгу ничуть не проще, чем поставить дом – сил уж никак не меньше отнимает… Кстати, и писалась эта книга практически всю жизнь: тексты, составляющие ее содержание, охватывают период в сорок лет. Для отдельно взятой человеческой жизни – не так уж и мало, согласитесь. Вот почему так перемешаны здесь бытовые реалии – признаки разных десятилетий на стыке веков.

В этой связи любопытное наблюдение самого автора, рискнувшего помесить в одной упаковке, скажем, стихотворение из юности и рассказ, родившийся незадолго до выхода в свет книги, которую Вы сейчас раскрыли: они словно и не отличаются по известным возрастным меркам творчества. Видать, так и не удалось решительно повзрослеть за все эти годы… Обстоятельство, пожалуй, настораживающее. (Хотя вот детей, а паче того – внучат оно определенно устраивает).

…Так о чем же эта странная книга? Да все о том же – о жизни, о прожитой и непрожитой. Как, впрочем, у всех… Но только не придуманной! Ибо самые буйные фантазии имеют своей основой самую что ни на есть конкретную реальность.

И с этим ведь не поспоришь, правда?..

Ваш А.И.Колодин,

отъявленный реалист.

Герои произведений Андрея Колодина, вошедших в настоящий сборник, все без исключения находятся на «нейтральной полосе», застигнутые необходимостью принять, может, самое важное в жизни решение. Ситуация, безусловно, знакомая каждому человеку, для которого «смысл жизни» - не пустые слова. А поскольку таковых – нас! – большинство, то дело за малым: определиться с «единицей измерения» этой самой жизни…

Неотложный ответ

(рассказ)

— Радость ты моя несусветная!.. — говорил он всякий раз, прощаясь. И так глядел ей в глаза, так нежно и тоскливо, что она еле сдерживала слезы. И, наверное, по этой причине все время забывала его спросить: почему несусветная? Ей было так важно понять, что он вкладывал в это слово, значение которого было для нее и так расплывчатым.
Он уходил всегда неизбежно. И приходил, наверное, тоже неизбежно. Они не могли не встречаться, как равно и не могли быть вместе. Встречались, потому что это стало для обоих самой большой потребностью. А расставались, потому что он был женат, у него было двое детей, а она не могла рассчитывать ни на что. Единственное, на что она тайно надеялась и как раз расчетливо шла к своей цели — это ребенок, который родился бы от любимого человека, а значит, по закону ею самой провозглашенному, не был бы незаконнорожденным. А уж она бы смогла дать ему настоящую любовь — вдвойне: свою собственную и за отца.
Так она считала и убеждала себя непререкаемым материнским эгоизмом, рожденным задавленным ощущением бабьей непрекаенности.
А еще было чувство дикой, иступленной досады: почему??? Почему этот удивительный человек, похожих на которого она раньше никогда не встречала, несчастлив, как и она, всю жизнь мечтавшая именно о таком спутнике жизни? Почему так жизнь повернула глумливо, что он несвободен, что она, уже приготовившая себя к женскому одиночеству, не встречалась ему раньше, как та, которая обманула его надежды? И почему, если считается, что две половинки должны обязательно встретиться, они не могут быть вместе? Ведь совершенно очевидно, что они созданы друг для друга. А если так — а это так! — где же справедливость?!..Плакала она редко. Чаще выла, заталкивая в рот, как кляп, подушку, чтобы соседи, не дай Бог, не слышали. Этого Он не давал, судя по ежедневным дежурным приветствиям тех, кто жил за стенкой.

А когда она просыпалась, измученная, утром и спешила на постылую работу, то времени оказывалось достаточно, чтобы приготовить себя для встречи с ним. День за днем таким образом пролетали, не оставляя в жизни никакого следа, потому что собственно жизнь начиналась только вечером. Если, конечно, это был вечер встречи с ним. И она, как могла, растягивала на все время разлуки тот заряд жизненной энергии, который получала только от встречи с ним...
Во всяком случае, жила она теперь в таком измерении. И отчаянно сопротивлялась душившему ее вопросу: а что дальше?.. Расстояние между мужеством и малодушием стремительно сокращалось, и она уже потеряла способность верно ориентироваться в происходящем.
И вот однажды это произошло: она отчетливо ощутила, что внутри ее началась еще одна — новая жизнь. И несмотря на то, что это событие было вожделенно ею, оказалось это таким неожиданным, что она даже не могла разобраться в собственных чувствах: слишком сложными они оказались для какого-либо мало-мальски подходящего определения. Среди прочих был в этом переживании и назойливый оттенок жутковатости — как если бы она совершила преступление, и это скоро неминуемо откроется.
Прошло несколько дней, и ее состояние несколько выровнилось, приобретя окраску тревожного, но радостного ожидания. Он пока еще ничего не знал. А она тянула время...
Он узнал это сам — своим чутьем. Он вообще был очень чутким. И предупредительным. И еще всегда умел сопереживать ее горестям и радостям. Но, похоже, на этот раз и то, и другое оказалось в одной упаковке.
Она почти панически ожидала его реакции. И так и не смогла понять ее. Он только как-то незнакомо (кажется, и ему самому) улыбался и гладил ее по щеке, как это всегда делал перед тем, как надо было расставаться...
Когда он ушел, она почувствовала того рода облегчение, какое, наверное, возможно только в одном еще случае — отмене смертного приговора, когда пожизненный еще не осознается иначе, как счастье.
...На следующий день она проснулась, отдавая себе отчет, что началась новая жизнь. Почему? Она этого не могла да и не пыталась объяснить. Ощущение от этого не стало ущербным. Появилась некая усталая уверенность. Она, оказывается, сильно устала, но была теперь уверена, что она и только она в ответе за свое будущее. И не только свое...
Она вдруг без всякого на то основания почувствовала себя сильной.
Откуда-то очень внятно возникла мысль: до следующей встречи... до встречи с ним надо успеть кое-что сделать...
По счастью, у нее был выходной, и она не преминула этим воспользоваться. Долго искала платок или что-либо, что могло его заменить, наконец, нашла, сунула в сумочку и вышла из дома.
Церковь была сравнительно недалеко. Та, в которой она как-то была, когда венчалась ее подруга по работе. И батюшка весьма кстати оказался тот же самый — молчаливый и неторопливый старик со взглядом, направленным, казалось, куда-то мимо людей.
Не представляя ровным счетом церковного распорядка, она перехватила его, когда тот направлялся к алтарю, и твердо сказала, что ей надо немедленно исповедаться.
Похоже, на нее устремилось сразу несколько негодующих взглядов — она спиной чувствовала, — но ей было абсолютно все равно. Батюшка между тем спокойно согласился исповедовать и сразу повел ее к аналою.
Она говорила долго и обстоятельно, батюшка не перебивал. Наверное, это меньше всего было похоже на исповедь, но ей надо было выговориться, а, как оказалось, было некому. А закончила она, сказав, что очень любит своего ребенка и ждет его как самого дорогого человека на свете. Собственно, больше уже нечего было сказать.
Потом заговорил священник. Он был немногословен и, как ей показалось, несколько безучастен ко всему, что она, вся в слезах, так взволнованно ему поведала. И он, отделяя суть грех от всего от всего ею изложенного, назвал его своим именем...
...Домой она почти бежала, захлебываясь рыданиями. Полегчало? Как же! Да она просто представить не могла, что с ней так обойдутся. И где — в церкви! А она ему все, как на духу. О всем своем горе и счастье. Наверное, этот старик с годами вообще утратил способность реагировать на человеческие чувства — как в худой поликлинике участковый терапевт на боль пациента. Пастырь называется. Интересно, кого из своего «стада» может утешить этот атрофированный служитель культа. Наверное, как раз потому что люди для него — стадо, не больше. Вспомнила еще, как тогда, во время венчания подруги, была немного разочарована тем, что после обряда этот батюшка как-то совсем не эмоционально произнес свое, наверное, заученное поздравление новобрачным: все-таки радость у людей, мог бы и выдавить из себя добрые чувства. Но как раз радостность события быстро приглушила это маленькое недоразумение, да никто особенно и не огорчился. А вот теперь она могла дать осмысленное объяснение этой душевной черствости.
Она жалела, что вообще пошла туда, в церковь. Тыщу лет не была там, да еще тыщю не потянет.
Мало-помалу, в родных стенах, она успокоилась, занимая себя мелкими житейскими делами, которых у любой хозяйки всегда найдется. Только вот не лезло из головы одно слово, произнесенное стариком и ошпарившее ее — аж дыхание перехватило. Сказать по правде, в нем-то и было все дело. И против этого слова, против такой оценки содеянного ею, восставало все ее измученное сознание, мучаясь от этого еще больше. Она сама, воспитанная в жестких до ханжества родительских правилах, всегда испытывала искреннее негодование, если в жизни приходилось каким-то боком сталкиваться с этим мерзким, ставшим социально привычным явлением, которому другого слова-то и не подберешь, как то, что она услышала в свой адрес. Нет, точно умом поехал старик: ему про самое сокровенное, про несчастную и все-таки счастливую любовь, а он — блуд... Видать, сам заблудился уже давно в человеческих отношениях, которых, может, и не знал никогда, если монах. Таких, наверное, церковное начальство из жалости терпит: ну что с него толку-то, если даже совета дать не может?!
...Он пришел неожиданно, когда они даже и не договаривались. Ей показалось, что он был немного нетрезв. Сердце остановилось в ожидании разговора, который, судя по всему, предстоял и которого она сама ждала все это время. Да он практически ничего и не говорил, а просто плакал, уткнувшись головой ей в живот. Она гладила его по голове, совсем растерявшись, и понимала, что, по крайней мере, сегодня никакого решения принято не будет. Да и какого решения она ждала?!..
Он уснул, как ребенок, прижавшись к ней, а она все гладила его по голове и даже, кажется, как-то убаюкивала его, а потом и сама уснула. Но перед тем, как уснуть, почувствовала, что уже ничего не чувствует.
Сон был отчетливым, как явь, но понимался как сон по всем признакам своей фантасмогоричности.
Они стояли, взявшись за руки, (почему-то, оба в домашних тапочках) перед алтарем, ожидая начала венчания. Открылись царские врата, и к ним из алтаря вышел все тот же старый священник. Вместо креста и Евангелия он держал в руках какой-то тазик. Не размыкая губ, батюшка сказал, что венчания не будет, потому что их слишком много для этого. Тут она увидела, что справа от любимого стоит молодая женщина в фате, и догадалась, что это его венчаная жена, хотя никогда ее раньше не видела. Зато она узнала двух девочек, — он показывал ей как-то фотографии — его дочерей, которые без конца теребили ее и о чем-то спрашивали. Причем, мать как будто не замечала их. Наконец, она разобрала, о чем спрашивали ее наперебой его дочки: они просили показать им брата. Тогда она повернула голову влево и кивнула на молодого человека, стоящего рядом с ней. Он был очень красивым, таким же, как его отец, только значительно моложе. Он смотрел на девочек и улыбался им как-то снисходительно, как если бы хотел сказать, что он здесь главный. Она снова посмотрела на священника с тазиком в руках, и услышала, как он что-то устало бормочет, пытаясь доказать ей ему очевидное. И ей стало жалко уставшего старика и захотелось крепко обнять его и по-дочерни прижаться к его груди, спрятав воспаленные глаза в седую длинную бороду. Она сделала шаг вперед и, оказавшись немного ближе к старику, услышала наконец, что он бормотал — услышала это мерзкое слово... От этого ей стало плохо, голова закружилась и сильно затошнило. Старый священник посмотрел на нее горьким взглядом и поднес тазик...
...Ее рвало. Начинался токсикоз. А он спал рядом, сам беспомощный в своем забытьи...
Тщательно прибрав за собой, она тихо оделась и вышла из дома, не потревожив чужого сна.
Идти пришлось быстро, чтобы не замерзнуть. Наверное, было часа два ночи, весьма прохладной для ранней осени. Ребенок родится поздней весной. Надо прожить зиму.
Мысли потихоньку упорядочивались, скопившись в обилии за единицу времени. К счастью, на всем пути было абсолютно безлюдно, и она, никогда не выходившая на улицу в такое время суток, добралась до цели без приключений, лишь несколько озадачив бездомную собаку и милицейский патруль.
Церковь казалась совершенно незнакомой. Подсвеченная галогенками по всему периметру, она четко проецировалась на звездном небе, упираясь крестом прямо в самое его основание.
Она стояла, ухватившись руками за церковную ограду, как за единственную вокруг опору, и старалась успокоить дыхание, а ноги, обутые, кстати, в домашние тапочки, предательски ослабевали прямо на глазах — то ли от быстрой ходьбы, то ли от незнакомого волнения.
Она вспомнила, как в детстве, еще некрещеная, пугалась близости храма и поспешно проходила мимо, если уж так ложился путь, стараясь не смотреть в ту сторону. Жуткое слово «мракобесие», которым «идейные» родители клеймили все, что было связано с религией, наложило неизгладимый отпечаток на ее девчоночью психику, восприимчивую до сильнейшего душевного трепета к любому позитиву и негативу. Церковь, разумеется, была помечена жирным знаком «минус».
Крестилась она уже после института, скорее, пойдя на поводу у несуразной моды среди молодежи, чутко отреагировавшей на новую социальную ориентацию, находившую все большую поддержку на государственном уровне. Всего-то, чему она научилась, — это как правильно креститься; молиться, конечно, не умела да как-то и не заморачивалась этим; иконку Спасителя, которую принесла из храма в день крестин, куда-то сунула, не решив сразу, где ее разместить.
Сейчас тоже было жутковато в этой насквозь пронизывающей тишине, словно излучаемой мерцающим над куполом крестом, но это чувство не имело ничего общего с тем, из далекого детства. Напротив, оно было, скорее, противоположно ему. И она даже наслаждалась этим незнакомым страхом, не сводя глаз с креста.
Зачем она пришла сюда? Этот вопрос она не задавала себе, ибо он не нуждался в ответе. Самое глупое, вероятно, всегда и во всем искать логику. И если это делать с непреложным упорством, то как раз тогда-то и можно окончательно запутаться. Вот она здесь — и это не обоснуешь никакой логикой. И то, что бьется под сердцем, никак уж не результат логической цепочки человеческих поступков. Где конец греха и где начало счастья — это тоже не просчитаешь. Или все-таки можно? А может, сами эти понятия до такой степени искажены, что уже нельзя что-либо понять? Но понять-то как раз просто необходимо. Иначе невозможно жить дальше. И сделать это ей надо было в одиночку — да и какой, даже самый близкий человек, может в этом помочь?!.. На этот счет она уже не обольщалась...
И почему же обязательно нужно потрясение в жизни, чтобы начать хоть что-то соображать! Это «что-то» для нее выразилось вот в этом стоянии у церковной ограды — и в прямом, и в переносном смысле...
Храм казался могучим великаном, ожившим, чтобы защитить ее, беззащитную в этой жизни. Вот он глубоко вздохнул, поводя плечами — или просто дрожали его контуры в преломлении слез. Слезы эти не были слезами печали, или тоски, или безысходности — это были слезы очищения. Они дарили ту несусветную радость, которая приходит сама, даже когда ее и не ждешь. Несусветную? Ну, может, и так. Только эта радость, как и эти слезы, — не похожа ни на что: не на что ей походить, да и сравнивать не хочется как нечто очень дорогое — несравненное.
Старому священнику эта радость, наверное, хорошо знакома. Только чего больше в его размеренной жизни? — если он ежедневно тазик выносит для человеческой блевотины, который мигом до краев заполняется: каждый исповедник свою немалую лепту вносит. А может, это и есть самая большая батюшкина радость, когда человек грехами испражняется, очищаясь этак от скверны? Сколько же он тогда несет, этот седовласый колосс! Какую же богатырскую душу надо иметь, чтобы оплакать грехи каждого, кто их ему приносит! Она видела эти слезы. Пусть во сне. Она знает, он глубоко скорбит о человеческих грехах, а паче — если сам человек их не разумеет. Потому что только сам грешник может раскаяться в них — или уж не раскаяться. Это тоже происходит в одиночку. Батюшка — только свидетель.
Сейчас она вспомнила то, что от своей надменной обиды просто не расслышала толком тогда, на исповеди (да и исповедь ли это была?!). «Надо молиться», — тихо сказал батюшка. — «Господь выведет».
Именно эту мольбу и посылала сейчас в ночное небо, куда точно указывал крест, губы женщины, которой больше не на кого было положиться и которой обязательно и неотложно нужно было знать, как жить...

Читайте предыдыущие рассказы из книги "Единица измерения".

Другие статьи автора

Показать ещё
Подписывайтесь на наши социальный сети: